Незабываемый Булат. 9 мая поклонники творчества Булата Окуджавы отметили 100-летие со дня его рождения. Увы, прожил он всего 73 года…
Геннадий РАЗУМОВ, Лос-Анджелес
Апрельские сугробы 1957 года истекали весенними ручьями и оттаивали после-сталинской Оттепелью, метафорично названной так И.Эренбургом. Осмелевшая публика взахлеб зачитывалась Булгаковым, Платоновым, Мандельштамом и без опаски посмеивалась над длиннющими хрущевскими речами, в газеты с которыми можно было "заворачивать слона".
Это было время, когда в лекционном зале московского Политехнического музея, а позже на Большой арене стадиона в Лужниках звенели голоса молодых поэтов Е.Евтушенко, А.Вознесенского, Б.Ахмадулиной, Р.Рождественского. А в разных НИИ и Проектных институтах они же с успехом выступали перед научной и технической интеллигенцией, олицетворяя союз "лириков с физиками".
Поддавшись тогдашнему общему поветрию — интересу к изящной словесности — я стал ходить в литературный кружок при ЦДКЖ (Центральный Дом Культуры Железнодорожников), размещавшийся в красивом краснокирпичном здании на московской Комсомольской площади 3-х вокзалов. Вскоре он стал известным литературным объединением "Магистраль", где начинали свой писательский путь многие будущие знаменитости.
Заседания проходили в библиотеке — узкой длинной комнате, заставленной книжными стеллажами. На стенах, кроме обязательных Ленина и Сталина, висели дежурные портреты Пушкина, Лермонтова и Толстого.
Подписывайтесь на телеграм-канал журнала "ИсраГео"!
В один из вечеров, когда все уже собрались, в комнату вошел невысокий сутуловатый молодой человек в черной кримпленовой водолазке, которая не очень-то гармонировала с наброшенной на его плечи серой солдатской шинелью демобилизованного военнослужащего. Скоро оказалось, что и его чистое, акающее, московское произношение тоже мало сочеталось с грузинскими именем, фамилией и черными усиками.
Впрочем, если продолжить эти не слишком уж корректные мудрствования, то, на мой взгляд, и его членский билет КПСС также плохо совмещался со светлым романтическим образом этого талантливого человека, барда, поэта, писателя, властителя дум нескольких поколений.
Но в то время его стихи, по правде говоря, не производили такого уж большого впечатления, и в лидерах он у нас не числился, а его песни на рентгеновских пленках ("на костях", как тогда говорили) только-только начинали ходить по рукам.
И еще не появилась в "Комсомолке" подметная статья "Осторожно, пошлость!", которая, вопреки замыслу ее публикаторов, только привлекла к Окуджаве всеобщее внимание.
Однажды Булат пригласил меня на один из своих концертов, который состоялся в студенческом клубе МЭИ (Московский энергетический институт). Зал был полон, публика стояла в проходах. Все было хорошо — аплодисменты, цветы.
Но вдруг после очередной песни, когда Окуджава поставил по своему обыкновению ногу на сиденье стула и снова взялся за гриф гитары, из зала донесся странный перебор раздраженных голосов. С места в третьем ряду поднялся высокий вальяжный пожилой мужчина, напоминавший то ли доцента с военной кафедры, то ли преподавателя марксизма-ленинизма.
— Что же это за дела? — громким хорошо поставленным голосом вопросил он, показывая рукой на сцену. — В советском вузе, на советской сцене поются пошлые трактирные песни. Ни мелодии нет, ни гармонии, одна сплошная цыганщина с мещанским текстом. И это еще называется музыкой. Позор!
В зале поднялся шум, со всех сторон понеслись выкрики, кто-то крикнул:
— Правильно, не нужны эти ресторанные побрякушки! Пусть в кабак идет.
Окуджава снял ногу со стула и подошел поближе к краю сцены. Я увидел в его глазах непонимание, растерянность, обиду. Он помолчал немного и, подождав пока в зале стихнет, сказал негромко:
— Но ведь в рестораны тоже люди ходят. Что же тут такого?
Ему жидко зааплодировали.
Через много лет на другой концерт Окуджавы я попал в каком-то зауральском городе, где был в очередной служебной командировке. Булат вышел на сцену в кожаном пиджаке и старомодной рубашке-апаш. Он начал с рассказа о русском ХIХ веке, которым тогда был сильно увлечен, о героях его исторических романов — писаре Авросимове и сыщике Шипове.
Но неподготовленный к серьезному разговору народ вскоре явно заскучал и то тут, то там послышались отдельные робкие выкрики с просьбой к выступающему спеть. Окуджава остановился на полуслове, с заметным неудовольствием посмотрел в зал, помедлил в раздумье, потом, нехотя повернувшись, помахал кому-то рукой.
Ему вынесли гитару. Перебирая струны, он довольно долго ее настраивал (по-видимому, и самого себя). Потом без особого энтузиазма начал петь свои старые песни. Но постепенно аудитория разогрелась, вдохнула в исполнителя былой задор, и между ними возник тот замечательный дух взаимопроникновения, который обычно сопровождается восторженными долго не смолкающими аплодисментами.
После концерта я увидел Окуджаву возле театра, стоящим на тротуаре в плотном окружении местных поклонников. Я подошел ближе и исхитрился ему кивнуть, он в ответ приветственно мне улыбнулся, но его тут же отвлекла немолодая дама в широкой фасонистой шляпке. Я постоял, подождал, пока они договорят, но было уже поздно, и я решил Булата не ждать, повернулся и поспешил в гостиницу. Как я теперь об этом жалею.
Последняя встреча состоялась еще через много лет и уже не с самим Б.Окуджавой, а с доктором-кардиологом Ю.Бузи, когда я приехал в лосанджелесскую эмиграцию. Юрий рассказал мне, с каким невиданным энтузиазмом русскоязычная публика собирала своему кумиру деньги на операцию сердечно-сосудистого шунтирования. Она, конечно, ему помогла, но, к сожалению, не на такое уж долгое время. Он ушел из жизни 12 июня 1997 года в Париже.
Б.Окуджава любил бывать и выступать с концертами в Израиле и неоднократно отмечал в своих стихах тему русского и израильского еврейства:
Под крики толпы угрожающей,
Хрипящей и стонущей вслед,
Последний еврей уезжающий
Погасит на станции свет.
Потоки проклятий и ругани
Худою рукою стряхнёт.
Под крики толпы угрожающей,
Храпящей и стонущей вслед,
Последний еврей уезжающий
Погасит на станции свет.
Потоки проклятий и ругани
Худою рукою стряхнет,
И медленно профиль испуганный
За темным стеклом проплывет.
Как будто из недр человечества
Глядит на минувшее он…
И катится мимо отечества
Последний зеленый вагон.
Весь мир, наши судьбы тасующий,
Гудит средь лесов и морей…
Еврей, о России тоскующий,
На совести горькой моей.
* * *
Сладкое время, глядишь, обернется копейкою:
Кровью и порохом тянет от близких границ.
Смуглая сабра с оружием, с тонкою шейкою
Юной хозяйкой глядит из-под черных ресниц.
Как ты стоишь… как приклада рукою
касаешься!
В темно-зеленую курточку облачена…
Знать, неспроста предо мною возникли,
хозяюшка,
Те фронтовые, иные, мои времена.
Может быть, наша судьба как расхожие
денежки,
Что на ладонях чужих обреченно дрожат…
Вот и кричу невпопад: до свидания, девочки!
Выбора нет! Постарайтесь
вернуться назад!..
* * *
В Иерусалиме первый снег.
Побелели улочки крутые.
Зонтики распахнуты у всех
Красные и светло-голубые.
Наша жизнь разбита пополам,
Да напрасно счет вести обидам.
Все сполна воздастся по делам
Грустным, и счастливым, и забытым.
И когда ударит главный час
И начнется наших душ поверка,
Лишь бы только ни в одном из нас
Прожитое нами не померкло…
И медленно профиль испуганный
За тёмным окном проплывёт.
Как будто из недр человечества
Глядит на минувшее он…
И катится мимо отечества
Последний зелёный вагон.
Весь мир, наши судьбы тасующий,
Гудит средь лесов и морей.
Еврей, о России тоскующий,
На совести горькой моей.